– Пошли, – сказал Анджей. – А то твоего родственника сейчас малышня затопчет. И Квятковского заодно.
Она лежала, закинув вверх голову с разметавшимся узлом прически, Анджей видел, как вздрагивает на шее, под вздернутым подбородком, синяя жилка. Вокруг плотной стеной сгрудилась малышня. Шушукались, опасливо вздыхали, толкали друг друга локтями, наперебой строя догадки – одну страшнее другой. Яр молчал и не двигался, было похоже, он кого-то ждет. Нормальный человек в такой ситуации бы суетился, пытаясь оказать так называемую «первую помощь» – на самом деле, оказывать ее умеют только те, кому это по должности положено, остальные просто крыльями машут без толку, зато у окружающих не остается сомнений в том, что они очень переживают за спасаемого.
– А ну брысь отсюда, – негромко велел Анджей. От этих слов пан Родин точно очнулся, осмысленным сделался взгляд. За без малого дюжину лет, в которые длилась его карьера, Анджей перевидал немало таких испепеляющих взглядов и давно научился не чувствовать ничего… но тут и его передернуло.
Они стояли и смотрели друг на друга, и со стороны могло показаться – воздух между ними звенит.
Детишки медленно рассасывались по своим делам. Где-то очень далеко прозвенел звонок. Косая полоса солнца лежала на зеленоватых от недостатка мастики паркетных половицах.
– Очнулась, – сказал из невозможного далека Артем.
Напряжение схлынуло; он ощутил себя льдиной, всплывающей из темной воды. Веки женщины, тонкие, будто вылепленные из прозрачного фарфора, затрепетали, и Анджей вдруг поймал себя на точном знании того, кто она такая.
Он почитал себя виртуозным знатоком всяческой нечисти, он мог бы лекции читать о том, кто такие навы и ведьмы… если бы хоть один университет Короны открыл у себя подобный факультет. Он знал о них все. Среди этих знаний – по большей части, бесполезных, потому что, увы, и в Лишкяве, а уж тем более, в Шеневальде, всего этого теперь не встретишь – так вот, среди этих бессмысленных сокровищ были и смутные сведения о том, откуда они приходят. Навы, то есть. Откуда приходят и почему. Обрывки легенд о том, что есть Черта, разделяющая мир мертвых и живых, и чем дальше те умершие, которые стоят с той стороны Черты, тем меньше человеческого в них остается. И единственное, что способно их у этой Черты удержать – это память живых. Легенды эти Анджей, в силу профессионального скептицизма, всегда полагал больше враньем, чем правдой. Какая-такая Черта, при чем тут память…
Идиот.
Он узнал и эту женщину – собственно говоря, он узнал ее сразу, как только увидел впервые, но подробности встали в памяти только теперь – он узнал и ее, и пана Родина, случайно встреченного тогда на укрытой малиновым бархатом лестнице Нидской оперы.
***
Нида, Ургале,
!940 год, ноябрь.
– Кофе, – сказал он, опускаясь на жалобно скрипнувший обитый зеленым штофом стул. Подскочивший кельнер без единого слова распахнул у самого лица такую же зеленую кожаную папку с меню. Анджей досадливо дернул плечом, и папка закрылась и исчезла сама собой, будто ее вовсе не существовало на свете.
– Кофе, – повторил он. – Много и крепкого. Не сладкий. Сливок не надо. Да, и еще городские газеты. Все какие есть.
– Что-нибудь еще пан желает?
– Желает. Чтобы все делалось быстро, и чтобы никто меня не беспокоил.
– Сию минуту.
Дожидаясь, пока принесут заказ, он смотрел в окно. Там, за плюшевыми занавесками, медленно синели и сгущались сумерки, порошила метель, пушистые снежинки летели на теплый свет газовых фонарей. Кравиц нарочно выбрал эту кавину, расположенную прямо напротив парадного подъезда Нидской Оперы. Отсюда хорошо было видно полукруглое высокое крыльцо, пока еще запертые высокие двери; причудливой ковки чугунные фонари освещали вывешенные свежие афиши. Сквозь сумерки и снег было не различить, что на них написано.
До начала вечернего спектакля оставалось больше трех часов, но в ноябре темнеет рано. Анджей знал: этого времени ему хватит с лихвой. На все. В том числе и на то, чтобы без спешки выпить кофе, прийти в себя после утомительной поездки – через всю Лишкяву сюда, в этот город на взморье. Ехать поездом он отчего-то опасался, и это был совершенно иррациональный страх. К тому же, справедливо рассудил он, такой способ путешествия – самый подходящий для того, чтобы составить представление о стране, где ему теперь предстояло жить – и работать.
Из окна возка он видел бесконечные занесенные первым снегом поля, прозрачные перелески, бедные, укрытые плохой соломой деревенские хаты, деревянные каплички на распутьях. Редкие, небольшие и такие же бедные города: площадь с ратушей, костелом, пожарной каланчой и десятком торговых рядов вдоль главной улицы, единственной, где уложена брусчатка… шляхетские застенки, богом и людьми забытые хутора. Везде было одно и то же – бедность и ненависть, и темные глаза святых на закопченных иконах, у которых никто не бил поклоны. И странные песни, и в самых темных углах хат, в дальних покоях полуразрушенных дворцов и замшелых маёнтков – черные от времени деревянные лики Пяркунаса, и разговоры, которые замирают сами собой при появлении постороннего человека.
После Шеневальда все это выглядело дикостью.
Он и представить себе не мог, что за без малого два с половиной века, в которые длился установленный со времен Болотной войны протекторат Шеневальда, страна может прийти в такой упадок. Неудивительно, что ведовство цветет в краю буйным цветом. Бедность, невежество и чернокнижие всегда идут рука об руку. И значит, ему, венатору Шеневальдской инквизиции, есть чем заняться. Чтобы все, что здесь происходит, превратилось из каждодневного и жуткого в своей непостижимости чуда в обыкновенные предрассудки. Вроде сквашивания ведьмами молока в дозволенные дни.
Однако пока до таких благословенных времен еще ой как далеко. Пока в весенний солнцеворот они мажут птичьей кровью губы своим закопченным идолищам, а потом идут в костел и славят Воскресение Господне, а на Деды, когда зимняя гроза несет по небу клочья набрякших снегом туч, запирают наглухо ставни и двери, и не высовывают носа за порог, опасаясь Дикого Гона… пока все это так, работы ему хватит.
Ибо Инкцивизия Шеневальда, если задуматься, вовсе не то древнее страшилище из учебников истории, о нет. Да, в сущности, никогда таковой и не была. Древние ужасы мертвы при свете дня, а он бы никогда не рискнул назвать мертвой эту чудовищную, хваткую и гибкую машину государственного насилия, с которой вот уже столько лет имеет дело. Дикая помесь клерикального сыска, санитарной службы и воинствующей лечебницы для душевнобольных, охватывающая все и вся – как лесная повилика, что вползает в каждую щель. За две с половиной сотни лет, прошедшие с момента своего основания, она нисколько не изменилась. И иногда Анджею казалось, что он сам боится дела, которому служит.
Но не это его ужасало.
Как-то так выходило, что все подследственные, с которыми он имел дело, оказывались женщинами. Разумеется, если речь шла о человеческих существах. Навы, мавки, болотницы, ворожеи, ведьмы… сколько их там ни есть в классификации – все до единой они были женщинами. Он никогда не мог понять, почему так происходит. Считать, что мужская природа сама по себе залог чистых помыслов, было бы верхом глупости. Но если верить в местные суеверия, твердо гласившие о том, что после смерти люди отправляются за Черту, отделяющую мир живых от мира мертвых, то получалось, что там, в новом мире, мужчины вполне успешно находят себе применение. Или превращаются в нечисть высшей пробы, полностью утрачивая человеческий облик. А девы, значит, могут ходить туда-сюда… мстить живущим… или просто жить рядом, отдавая часть собственной силы вполне еще живым товаркам. Уложение о мерах допустимого зла – самый дичайший документ, который Анджей когда-нибудь видел. Но только приехав в Лишкяву, он смог понять, почему этот кодекс вообще появился на свет.
Потому что, если бы его не было, примерно треть женского населения края следовало бы отправить на костер. Или в яму с вапной – так называют в этих краях негашеную известь, и она успешно заменяет здесь костры как способ казни еретиков.
Но ни костры, ни яма с вапной не решили бы проблему ни в малейшей степени: равновесие в природе восстанавливается быстро, а в этой области – особенно быстро, как будто навье и есть самая уязвимая ее часть.
Таков порядок вещей, и хватит об этом.
Наливая из обернутого крахмальной льняной салфеткой кофейника в тонкостенную чашку только что принесенный кофе, он не думал ни о чем и только смотрел, как вьются за окном пряди метели и горят мягким светом фонари. Потом наугад вынул из жиденькой стопки газету, развернул, отыскивая колонку светской хроники.